Статистика:

Search

«Большой террор», бушевавший в 20—50-х гг. нашего столетия на Большой земле, громким эхом отозвался в высоких широтах — на Крайнем Севере, в Арктике. Сегодня можно утверждать с полной уверенностью: не было в Советском Заполярье ни одной сферы человеческой деятельности, ни единого самого что ни на есть беломедвежьего уголка, до которого не дотянулись бы карающие органы, откуда не повезли бы на скорый суд и быструю расправу наших полярников — моряков, летчиков, исследователей, хозяйственных и партийных работников, портовиков, строителей, представителей коренных народностей и т. п.

Как и на Большой земле, здесь в должной пропорции обнаруживали «врагов народа», вредителей и диверсантов, троцкистско-зиновьевских и фашистских наймитов, кулаков и подкулачников. Обнаруживали — и истребляли. Создается впечатление, что существовали некие чудовищные планы по выявлению «врагов», что области и регионы вступали между собой в какое-то дьявольское «социалистическое» соревнование: кто быстрее выполнит «план»! Мы, сегодняшние, знаем, наверное, почти всю правду о тех временах, и все-таки, размышляя об «арктическом терроре», всякий раз встаешь в тупик.

Ну ладно, думаешь ты, ленинскую гвардию Сталин уничтожал, потому что боялся и ненавидел настоящих революционеров. Непридуманной боевой славе Тухачевского и ему подобных он завидовал, в Кирове видел нешуточного конкурента, интеллигенции опасался ввиду ее способности мыслить и делать далеко идущие выводы, рабочих и крестьян вообще не считал за людей, они были для него либо «мясом» (пушечным), либо «пылью» (лагерной). Но кому могли помешать люди, живущие и работающие на Крайнем Севере, в условиях постоянных лишений, трудностей, смертельного риска? Чем досадили режиму они, скромные моряки и зимовщики, енисейские лесосплавщики и геологи, ищущие олово на Чукотке? Вот почему, сталкиваясь с фактами репрессий по отношению к полярникам, испытываешь особенно горькое чувство. Очевидно, пронзительнее других его пережил Владимир Высоцкий, написавший в своей «Баньке по-белому» такие строки:

И меня два красивых охранника

Повезли из Сибири в Сибирь…

Да, именно так, из Сибири в Сибирь, из Заполярья в Заполярье, из вольной, романтической, пусть небезопасной, зато полнокровной жизни, в гиблые северные (и все прочие) лагеря везли тогда тех, кто осваивал Арктику и трассу Северного морского пути. Везли по разным маршрутам, но нередко по той же самой ледовой трассе, в трюмах стареньких пароходов, а пароходики эти застревали во льдах, шли на дно вместе со своим живым грузом, и лишь немногие достигали «земли обетованной», уготованной миллионам и миллионам людей — той земли, что получила емкое и страшное название: Колыма.

Недавно я неожиданно для себя задумался над тем, почему среди транспортных ледокольных кораблей, которые несут на борту наименования сибирских рек, впадающих в Ледовитый океан («Обь», «Енисей», «Лена», «Яна», «Индигирка»), нет «Колымы? Из воспоминаний старых арктических моряков выяснилось, что такое название предполагалось в свое время дать одному из строившихся в Голландии судов типа «Оби», однако в последнюю минуту у кого-то из начальства вдруг щелкнуло в мозгу: «А если возникнут нездоровые ассоциации?» И назвали тот дизельэлектроход «Байкалом», после чего он и горел, и тонул, и в итоге намного раньше своих собратьев ушел в лучший мир. Пугающее цепкое слово «Колыма» так и не отпустило его…

Слово это вошло в мою жизнь в ноябре 1954 г., когда я возвращался в Москву с Чукотки после преддипломной студенческой практики. Непогода задержала наш Ли-2, следовавший по маршруту Анадырь — Хабаровск, на шесть суток. Трое из них мы просидели в Сеймчане, поселке на реке Колыме, трое — в Магадане. Коротая время в гостинице-общежитии в бесконечных разговорах с окружающими, я однажды выступил с монологом о событиях 1953 г.

Не без заносчивости человека, полагающего, будто он знает много больше других, я громко рассуждал о том, как в июне 1953 г. подмосковная дивизия (в которой наш курс три недели провел в военных лагерях) собиралась выйти в поход на столицу, где вот-вот должен был начаться путч, готовившийся Берией. По рассказам молодых и столь же болтливых, как я, лейтенантов, обучавших нас артиллерийским премудростям, маршу на Москву предшествовала выверка орудийных прицелов по… шпилю только что воздвигнутого высотного здания МГУ на Ленинских горах.

Когда я закончил выступление, человек средних лет в черной морской шинели вежливо отвел меня в сторонку и стал выспрашивать у меня всевозможные подробности. Он поинтересовался также, почему я не боюсь обо всем этом высказываться вслух. Я гордо отвечал, что бояться тут некого. Берия «своевременно» разоблачен еще полтора года назад, об этом и в газетах написано, и по радио рассказано, так что бояться — это себя не уважать! Но мой собеседник продолжал повторять, что надо быть осторожнее. Признаюсь честно, в эти минуты я смотрел на него с легким чувством нравственного превосходства… Узнав, что мне двадцать два года, и, вероятно, прощая мою юношескую безапелляционность, он сказал:

— Нас здесь двое, вон тот, высокий, в бушлате, это Борис Иванович, а меня зовут Борис Васильевич. Он в прошлом капитан-лейтенант, я капитан второго ранга. Мы с Тихого океана, с ТОФа. Вряд ли вы слыхали, что у нас на флоте три-четыре года назад многих офицеров подвели под трибунал. Борис командовал миноносцем, я — подлодкой, мы дружили. У него остались жена и трое детей, но вскоре жена не выдержала, покончила с собой. Он писал товарищу Маленкову и товарищу Хрущеву, теперь собирается ехать в Москву, будет добиваться личного приема у высшего руководства, чтобы восстановили справедливость. А у меня детей нет, жена дожидается во Владивостоке, я уже дал ей телеграмму.

Нас хватали прямо на кораблях, ночью. Меня свезли на берег, доставили в политотдел, и вот там я испытал сильнейшее потрясение: не говоря ни слова, не отвечая на мои вопросы, у меня срезали пуговицы и с шинели, и с кителя. Если бы вы знали, какое это унижение для офицера! Не могу объяснить, но даже после всего пережитого в тюрьме и в лагере, по сей день считаю это страшным надругательством над собой. Трибунал объявил всех нас японскими шпионами и, хотя все выглядело полнейшим бредом, приговорил кого к пяти, кого к восьми, а меня к десяти годам. На Колыме нас разбросали по приискам и лесоповалам, потом мне повезло, попал на речной буксирчик, вроде как по специальности.

Весной 1953 г. до нас дошли слухи, что умер товарищ Сталин (он так и сказал, ведь до XX съезда оставалось тогда еще больше года.— 3. К.). Ни газет, ни радио у заключенных, конечно, не было, но об аресте Берии, которого мы считали главным виновником наших несчастий, мы все же узнали и стали надеяться на перемены. И вот двое суток назад меня неожиданно выпустили, дали справку о досрочном освобождении, а на аэродроме мы случайно встретились с Борисом. Ваш рассказ о событиях в Москве нас и обрадовал, и взволновал: раз уж молодежь так смело заговорила, значит, пошли большие перемены. И все-таки прошу тебя, дорогой товарищ, будь поосторожнее…

Мог ли я думать, что через несколько лет прочту книгу, на страницах которой увижу «моего» кавторанга — настолько похожи все кавторанги страны, попавшие в лютую переделку, на героя «Одного дня Ивана Денисовича», капитана второго ранга Буйновского (в реальной жизни, кажется, Бурковского)! И нет ни малейшей разницы, где страдали люди со званиями и без оных, на Колыме или в Воркуте, в Норильске или Джезказгане, на Соловках или в Караганде. Главное, что из книги А. И.

Солженицына мы узнали о существовании таких «зон» и таких людей, имя которым — миллион. Впрочем, это ведь лишь только говорится в единственном числе: «миллион», на самом-то деле их были миллионы.

Говорят, мы мелко пашем,

Оступаясь и скользя…

На природной почве нашей

Глубже и пахать нельзя:

Мы ведь пашем на погосте,

Разрыхляем верхний слой.

Мы задеть боимся кости,

Чуть прикрытые землей.

Эти стихи написал Варлам Тихонович Шаламов, проведший более полутора десятилетий в лагерях Колымы (в дальнейшем я еще буду цитировать шаламовские строки). Поэт называл Лагерный Север страной «морозов и мужчин и преждевременных морщин», что справедливо лишь отчасти, если вспомнить, сколько женщин было загублено в той стране… XX съезд вернул к жизни тех, кто не успел погибнуть, он возвратил честь и достоинство невинно репрессированным. «И станут возрождаться имена, как будто возвращенные из плена» — эта строка поэтессы Вероники Долиной как нельзя лучше говорит о тех, чьи фамилии начали занимать подобающее им место на страницах истории. В том числе — истории Советской Арктики.